И вот, как ни странно, в благословенной тишине и полумраке комнаты Эдит ощутила, что усталость растворяется, уступая место подспудному беспокойству, глодавшему ее все время, что она писала письмо, и беспокойство это начинает шевелиться, расти. В этот поздний час она почувствовала, как испуганно бьется сердце, а рассудок, ее неизменный страж, отступает и из глубин сознания поднимаются на поверхность потаенные земли, опасные мели. Старательное притворство ее здешней жизни, почти возобладавший настрой этого искусственного и бессмысленного существования, прописанного ей для ее же блага другими, теми, кто не имел верного понимания, в чем для нее заключается благо, внезапно предстали перед ней во всей своей бесполезности. Шампанское, торт и празднование, вероятно, исподволь подточили защитные механизмы мозга, вызвали коварные непрошеные ассоциации, обратили в бессмыслицу тщательно взвешенное соглашение, что она заключила сама с собой, лишили ее радости, вернули в мир серьезных и мучительных размышлений, затребовали у нее отчета. Она полагала, что, согласившись на краткосрочную ссылку, тем самым сможет навести порядок во всем, начать сначала, а когда в урочный час ей будет позволено вернуться, отбыв наказание, она возобновит привычную жизнь. «Навожу порядок, Эдит, — вспомнила она, как говорил отец, когда рвал бумаги за письменным столом. — Навожу порядок, и только». Он улыбался, но глаза у него были грустные. Он понимал, что отныне все в его жизни меняется, что больница

станет для него отнюдь не коротеньким эпизодом, как он бодро уверял мать. Домой он уже не вернулся. Быть может, и я не вернусь домой, подумала она с надрывающей сердце горечью. А еще глубже, под горечью, отчетливо проступало ощущение опасности — так она себя чувствовала, когда видела, что сюжет романа в конечном итоге развалится и как это может произойти.

В одиночестве и тишине она опустила голову и добросовестно восстановила цепочку событий, которые привели ее в отель «У озера» к самому концу сезона.

В день своей свадьбы Эдит проснулась раньше обычного — ее вспугнул странный утренний свет, жесткий, белесый, тревожный, намекающий на неожиданности самого неприятного свойства и ничего общего не имеющий с ярким солнышком, на какое она рассчитывала. Погоду она восприняла как предвестие, а внезапное пробуждение — как предзнаменование, хотя чего именно — этого она не могла сказать, ни даже вообразить. Вдобавок она видела в зеркале на туалетном столике свое лицо и удивленно огорчилась, какое оно худое и бледное. Я уже немолода, подумалось ей; это мой последний шанс. Верно говорит Пенелопа. Давно пора оставить надежды, с какими я появилась на свет, и взглянуть в лицо действительности. Я никогда не буду иметь того, к чему стремлюсь в глубине души. Слишком поздно. Но и так называемый зрелый возраст имеет свои утешения: приятное дружеское общение, удобства, полноценный отдых. Разумная перспектива. А я всегда была рассудительной женщиной, подумала она. В этом мы все согласны.

9

И Джеффри Лонг, милый человек, его пригласили специально для нее на тот не столь отдаленный во времени ужин; после смерти матушки он ходил такой одинокий — более надежной гарантии безопасного и разумного будущего невозможно представить. Только очень чистый человек, подумала она, мог так откровенно исполнить традиционный ритуал ухаживания. Этим он всех подкупил, больше всего Пенелопу, но в конце концов даже саму Эдит: преданностью, щедростью, бесконечными букетами, суетливой опекой и в довершение унылым матушкиным кольцом с опалом. К тому же он предлагал ей новую жизнь, новый дом, новых друзей, даже коттедж за городом — роскошества, какими сама она не подумала бы обзаводиться. И был представительный мужчина, хоть и немножечко старомодных вкусов — например, не одобрял, чтобы женщины работали, и поддразнивал ее тем, что она слишком много времени отдает своим книгам. И была в его ухаживании некая милая непосредственность, порой доходившая до смешного. И все говорили, каким примерным сыном был он у матушки, отмечали, как повезло Эдит. Пенелопа говорила об этом чуть-чуть раздраженно, словно подразумевала, что была бы более достойна такого мужа. И все постоянно твердили Эдит о том, какое счастье ей улыбнулось. И верно, не было разумных причин отрицать все это. Ей повезло. Мне повезло, напомнила она себе, глядя на свое осунувшееся отражение в зеркале туалетного столика.

Она заварила себе очень крепкого чаю и, пока он настаивался, открыла заднюю дверь полюбоваться на садик. Но слабый паскудный ветерок обдал ей ноги фонтанчиком пыли, дверь ходила на петлях взад-вперед, застя странный утренний свет и как бы намекая на облака, хотя никаких облаков не было, и на конец всему, с чем она так сжилась, что уже и не замечала. Ее домик, многолетняя маленькая крепость, в которой она замыкалась, как улитка в раковине, чтобы работать и спать, тихая и солнечная в безлюдные будние дни, пока дети еще не вернулись из школы и не вошли в чужие калитки. Умиротворенные послеполуденные часы, когда солнце, проникая через окошко, настойчиво и жарко бьет лучами ей в спину и пальцы бегают по клавишам машинки, словно наделенные своею собственной жизнью. И изнеможение после работы — ему всегда предшествует перемена в освещении, которая приводит ее в себя, напоминая о ломоте в плечах, в пояснице и о затекших ногах, о растрепанной прическе и пятнах краски на пальцах, и приходящее следом отвращение, будто она предавалась какому-то непотребству, пока дети возвращались из школы. Тогда она спускается в кухню, открывает заднюю дверь и вдыхает божественный, самый обычный воздух, а на плите тем временем закипает чайник. И она уносит чайник в свою маленькую ванную, выложенную простенькой белой плиткой, где отмывается от дневных трудов с их грязью и оставляет на плечиках серенькое хлопчатобумажное платье, свою рабочую форму, словно только в затрапезе положено заниматься тем, что она делает днем, — недозволенным производством того, в чем жизнь не нуждается.

А в прохладной спальне, куда солнце заглядывает лишь утром, да и то на минутку, она тщательно одевается, расчесывает волосы, как ее приучили в детстве, не глядя, отработанным жестом закалывает прическу и, внимательно изучив себя в зеркале и одобрив увиденное, сходит вниз, наливает себе еще одну чашку чая и наконец чувствует, что созрела для сада.

Больше всего ей будет не хватать ее сада, подумала она, при том что никакая она не садовница. Почти всю работу по саду выполнял неразговорчивый и невероятно бледный посыльный из зеленной лавки; обделенность словами он восполнял страстью к растениям и усердной заботой о них. Он приходил три дня в неделю в обеденный перерыв, она оставляла ему ленч на кухонном столике. Она пыталась разбудить в нем аппетит — его бледность внушала ей тревогу; и, хотя пределом его желаний были булочка с сыром и бутылка пива, он поглощал ее кулинарные изыски, чувствуя, что для нее это важно, и принимая это со всей серьезностью.

— Ну, я потопал! — кричал он ей снизу. — Может, загляну в воскресенье.

— Хорошо, Терри! — кричала она в ответ. — Деньги на шкафу.

Оба они считали деньги особой статьей, никак не связанной с домоводством, которым истово занимались каждый на свой лад.

По-настоящему сад принадлежал ей лишь рано утром и вечером, после работы, когда она просто сидела на довольно неудобной чугунной скамейке (в известном смысле подарке от Джеффри, у которого ее старое, растянутое и скрипучее плетеное кресло вызывало только смех), наблюдала, как солнце закатывается за зеленую изгородь, и наслаждалась резкими вечерними запахами. Она знала, что в этот час соседская девочка, ребенок неземной красоты, чье счастье и непосредственность уже омрачал чудовищный недуг — заикание, выйдет поглядеть, у себя ли она (но где же ей еще быть?), и проскользнет сквозь зеленую изгородь пожелать ей доброй ночи. Эдит видела, как девочка борется со словами, как ее худенькое тельце сотрясается в тщетных потугах выпустить их на волю, и улыбалась, и согласно кивала, будто ясно слышит каждое слово, и гладила девочку по головке, чтобы унять дрожь, и шептала: